С одной стороны, обостряющееся от эпохи к эпохе ощущение инаковости, внутренней «внемирной» бесконечности человеческого существа, не находя нравственного разрешения, выливалось в метафизический страх перед всякой законченностью, всяким пределом субъективного бытия, пусть даже и верхним его пределом. С другой - в рамках установившегося, исторически и личностно обоснованного нравственного отношения к миру в различных культурах и в весьма разнообразном идейном обрамлении отчетливо проявлялось и противоположное - благодарственное - восприятие индивидом собственного «места в мире» и общего «удела человеческого», от высот любви и творчества до последнего права «покоиться с миром», от пределов высокой духовности до чисто физических границ существования. Фаустовский миф глубоко запечатлел в европейской культуре представление о «роковом», «проклятом» характере знания смертного часа; большинство наших современников, если бы им каким-либо образом открылась точная дата перехода в «мир иной», наверняка восприняли бы такое «знание» как несчастье. Между тем в иных культурных условиях и в климате иного мироотношения подобное «знание» нередко воспринималось как особого рода благодать, ниспосланная высшими силами награда за добродетельную жизнь.

Временная ограниченность существования человека - одна из важнейших его характеристик и неисчерпаемая тема мирового искусства. Конститутивно, однако, с универсальной природой мироотношения более тесно связан вопрос о собственно духовной, ценностно-смысловой границе человеческого бытия. Именно на этом уровне определяется в конечном счете и принципиальный подход субъекта к конкретным физическим реалиям последнего (как, впрочем, и общий характер мироотношения в целом).

В недавно опубликованных, но помеченных еще 1929 г. заметках известного советского литературоведа Л. Я. Гинзбург есть следующее наблюдение. «Я,- замечает Л. Я. Гинзбург,- читала письмо, которое написал зятю отец, потерявший дочь.



© 2008 Все права защищены psychotema.ru